Павел Лемберский
Pavel Lembersky
Как я зарабатывал на жизнь первые пару лет на Западе? Спасибо, за интерес, хоть и запоздалый. В самом начале, какое-то время я работал в страховой компании, где вкладывал страховые полисы и анкеты в конверты, адресованные клиентам, но делал это недостаточно быстро и на работе долго не продержался. Еще я разносил почту по офисам Манхеттена, и успел неплохо узнать деловую часть города, но конкурировать с велосипедистами-разносчиками мне было все же нелегко, а денег на велосипед, даже подержанный, скопить никак не удавалось. Кроме того, к концу первого семестра, подтянув язык, я стал подрабатывать, сдавая экзамены английского вместо врачей-эмигрантов, и брать с них по пятьдесят долларов за экзамен, о чем впоследствии сожалел – принимая во внимание их будущие заработки, я мог сдирать с них значительно больше. А еще, два раза в году, во время выпускных экзаменов в колледже, я за деньги предоставлял свою ротовую полость студентам зубоврачебного отделения и, таким образом, убивал сразу двух зайцев: получал бесплатные пломбы – раз, и зашибал неслабую деньгу – семьдесят пять долларов за экзамен – два. Конечно, в этом оральном предприятии я шел на известный риск – не исключена была опасность нарваться на двоечника, и потом всю оставшуюся жизнь собственными зубами расплачиваться за легкомысленное желание заработать, – и сомнения эти, особенно в ночь перед экзаменом, лишали меня покоя и сна. И тем не менее всякий раз я утешал себя мыслью о том, что экзамен как-никак выпускной, и если будущий дантист дотянул до последнего года обучения, то чему-то за годы занятий он все-таки научился. Разумеется, сидеть в зубоврачебном кресле по семь часов с раскрытым ртом – удовольствие маленькое, но семьдесят пять долларов того стоили – папа в своем лифте зарабатывал столько за два с половиной дня работы. На экзаменах на меня надевали резиновую маску – личность пациента должна была быть скрыта от экзаменаторов, впрочем, как и личность выпускника, фигурирующего не под своей фамилией, а под определенным номером – и все это делалось для того, чтобы избежать подсуживания со стороны экзаменаторов. Представляете: белые халаты, нестройный хор бормашин, черные маски, серебряные инструменты, розовые пасти, институционализованный садизм, паранойя, Пазолини, кайф, чуваки!
И вот, как-то после одной из таких семичасовых зубных пыток, стоял я, пощипывая ватную щеку, перед небольшой афишкой, криво висящей на стене здания, где размещались студии, где в том семестре я брал уроки живописи, где я познакомился с Рэтчел, которая работала медсестрой в больнице на Киссена-бульваре и иногда приходила на занятия в белом халате и шапочке, и мы с ней пили кофе в кафетерии – у нее даже чулки были белые, – и она мне рассказывала о своем брате-мусорщике, который зарабатывал намного больше ее – и это без всякого диплома, представляешь? как, разве ты уже получила диплом? конечно! живопись – это так, это для себя, этим ведь не прокормишься, а может и мне, пока не поздно, податься в мусорщики, что ни говори – верный кусок хлеба.
– Постой, но ведь ты решил быть художником, – строго сказала Рэтчел.
– Это в этом семестре. В прошлом я был структурным лингвистом.
На афишке было: The Beatles: Let It Be, документальный фильм демонстрируется тогда-то, и адрес указан. Рэтчел я тогда еще не так хорошо знал, а то бы я и ее пригласил. Но неизвестно, пошла бы она со мной или нет: во-первых, она вечерами работала, а во-вторых, ее любимой группой были Bee Gees, а не Beatles.
Кроме нескольких районов Манхеттена и Флашинга, где мы жили, Большого Нью-Йорка я совсем не знал, а фильм показывали у кого-то дома, в Бронксе, у черта на рогах. И вот выхожу я из сабвея, но по ошибке на две остановки раньше, и иду вдоль проезжей части, и уже темнеет, потом через парк, и уже темно, потом снова вдоль дороги, и уже очень темно, и, наконец, нахожу ту улицу, что была указана на афишке, а на улице старый деревянный двухэтажный домик, и на стене домика такая же афишка, только цветная: Леннон в круглых очках, Маккартни с разбойничьей бородой – "Лет Ит Би", короче, и сделалось мне так весело, и я даже похвалил себя за то, что не струсил и не вернулся назад с полдороги, хотя там, в парке, мысль такая у меня, честно говоря, вертелась: бросить эту затею и повернуть назад, пока не поздно, все-таки очень темно, и район незнакомый, и вообще, может здесь Let It Be по телевизору каждый месяц крутят, откуда мне знать, я ведь в Штатах не так давно, да и телевизор почти не смотрю, времени нет.
И вот, захожу я в этот дом, а там – шум, гам, студенты, никто, меня, вроде, не знает, ну и я никого, на первом этаже разные игры, автоматы, и вокруг них студенты с пивом, и пиво тут же продают, за сорок центов можно купить Buds. "Ну наконец-то, – думаю, – я среди своих, эти ребята пришли сюда, чтобы послушать "Битлз", для них это тоже святое, а если б не было у меня "Битлз" был бы я им совсем чужой".
Тут со второго этажа некто патлатый свесился через перила и рявкнул: "Эй, вы, началось уже!", и я поспешил наверх.
В темной комнате на большом экране телевизора раздраженные битлы в перерывах между песнями всё покрикивали друг на друга, всё переругивались; потом Леннон вальсировал с Йоко под "I, Me, Mine", а Харрисона в какой-то момент стукнул ток от микрофона.
Потом фильм кончился, свет включили, а телевизор выключили. Фильм по видеомагнитофону показывали, на большой видеокассете – это в конце семидесятых все было. И тут подсаживается ко мне хмырь один в окулярах, как у Леннона, маленький такой, щупленький, вертлявенький, курчавенький такой, с дефектом речи, и говорит задумчиво так:
"Удивительное дело. Кто бы мог предположить, в конце пятидесятых в Гамбурге, чем Bu-Beatles станут для всего мира ба-буквально через какие-то, какие-то пару лет?"
"Да, действительно, – соглашаюсь. – Никто бы не мог".
"А ты откуда?" – спросил хмырь, услышав акцент.
"Из России".
"Нет, серьезно? У меня ба-бабушка из России", – сказал хмырь.
"Похоже, здесь у всех бабушка из России", – отвечаю.
"А как ты попал сюда, ты что – студент?" – спросил хмырь.
Оказалось, что сам щупленький занимается музыкой, а подрабатывает в магазине, где торгуют недорогими картинами, рамами и т.д. Узнав, что я занимаюсь живописью, хмырь оживился.
"Эй, – крикнул он своему приятелю, развлекавшему двух девиц на диване у телевизора. – А что если нам продать этому парню па-пару картин? Он на ху-художника учится".
Тут его приятель расхохотался, а потом сказал: "Надо будет предложить это Стэну в понедельник".
"Стэн – это мой ба-босс", – пояснил хмырь.
Я вежливо улыбнулся.
"А скажи-ка мне такую вещь, – спросил вдруг хмырь. – Ты, наверное, полагал, что в Америке мостовые сделаны из чистого золота, я угадал?"
"Да нет, ничего такого я не полагал", – ответил я.
"Нет, я в переносном смысле", – пояснил хмырь.
"Я и в переносном не полагал", – сказал я.
Хмырь встал с кресла.
"Ну вот что, – сказал он. – Вв-ввиду того, что у нас с тобой довольно разное происхождение, а также потому что мы принадлежим к двум различным ку-культурам, я просто не представляю, о чем еще мы можем с тобой га-говорить, и поэтому – успехов тебе и всего наилучшего".
"До свидания", – сказал я, а хмырь подсел к своему приятелю и двум девицам.
Вдруг кто-то объявил: через десять минут еще один просмотр фильма.
"Ну нет уж, – решил я. – Второй раз как лаются битлы я смотреть не собираюсь".
"М-да, – думал я по дороге домой, – нашел, называется, близких по духу людей. И бабушка у него из Ба-бердичева, и от Ба-Битлз он без ума, и еврей он, и музыкант, – а говорить ему со мной, видите ли, не о чем. И когда, интересно, я почувствую себя здесь своим?"
Действительно, когда? Не складывалось у меня пока с американцами, хоть тресни. Как ним подъехать, с чем подойти – хоть убейте, не знал я. "Чем ты там их брать будешь, Павлик?" – вдруг вспомнил я вопрос Севкиной мамы, но теперь он не казался мне таким уж праздным. Литература, скажем, как способ знакомства и общения явно не годилась. Не подойдешь же в колледже к кому-нибудь, не бросишь: "Помнится, у Хемингуэя было такое место...". Хемингуэя они здесь в школе проходят. Это у нас он был кумиром технической интеллигенции. Стоило прошвырнуться по городу с "Островами в океане" подмышкой – и все уже знали кто ты и что ты. А что тут? Что они тут читают? Рэтчел зачитывалась Гарольдом Роббинсом и даже называла его гением. Что читала Нэнси, я даже представить себе не мог. Эмигрантская молодежь читала Сиднея Шелдона и штудировала руководство по трудоустройству "Какого цвета ваш парашют?"
Кстати, об эмигрантской молодежи. К ней у меня было двойственное отношение. С одной стороны (цитируя Вуди Аллена, цитируя Граучо Маркса, цитируя Фрейда, цитируя... это я сейчас их цитировать горазд), я внутренне противился членству в том единственном клубе, куда бы меня приняли безоговорочно, а с другой – ну надо же человеку хоть где-нибудь чувствовать себя членом. И вот, посещал я время от времени брайтонские вечеринки, где волоокие барышни на выданье хлестали стаканами водку и под звуки Глории Гейнор и Донны Саммерз топали мясистыми ножками по вывезенным с большими трудностями из Одессы бухарским коврам, а кавалеры их всё посверкивали своими двадцатипятидолларовыми перстнями, да поигрывали ключами от недавно приобретенных подержанных "крайслеров" и "понтиаков", да позыркивали вожделенно на упитанных своих терпсихор. После каждой такой вечеринки я давал себе слово никогда туда больше не возвращаться, но всякий раз недели через три я снова оказывался в среде бывших соотечественников и соотечественниц.
К одной из таких соотечественниц я даже умудрился с пьяных глаз залезть в трусы, чему она была приятна удивлена и тут же поинтересовалась у меня грудным голосом, как же это я целый месяц мог скрывать от нее свои чувства. Я хотел было ответить, что ничего не скрывал от нее такого, но решил, что это прозвучит грубо, принял на грудь полстакана водки, и не закусывая, пригласил мою терпсихору на концерт "Лед Зеппелин", имеющий быть в начале июня в Мэдисон-Сквер Гарден.
Тут, делая небольшое отступление, признаюсь, что группу эту я очень и очень уважал. Мы с Севкой когда-то так запилили второй цеппелинчик – он его в восьмом классе у предка одного нашего однокашника купил за тридцатку, – что места живого на диске не оставалось. По всем трекам игла скакала, как ненормальная. То есть, кроме последней песни, практически незаезженного блюза Bring It On Home, где Роберт Плант подражает старому беззубому негру, поскольку блюз этот, без сомнения, – на большого любителя. Вроде меня. То есть я его слушать, безусловно, мог. Я все что угодно "Лед Зеппелин" слушать мог, а вот Севка – тот его всегда пропускал, потому что блюз этот действовал на Севкину нервную систему. Ну, а все остальное на диске, даже те куски в Whole Lotta Love, которые мы называли "пылесосными эффектами" – Севка и я слушали до опупения. Короче, кончилось тем, что пришедший в полную негодность и местами уже просвечивающийся второй "Зеппелин" Севка взял и прибил гвоздем к стенке – так он у него и провисел над кроватью весь восьмой и девятые классы. В общем, понятно, что увидеть наших с Севкой кумиров "живьем" было для меня событием номер один. И поэтому, услышав по радио про предстоящие гастроли "Зепов" в Штатах, я тут же как полоумный забегал по комнатам и, по мере музыкального дарования – по мнению наблюдавшей эту сцену дедушкиной второй жены Доры Мироновны, весьма и весьма скромного – стал подражать гитаре Пейджа, голосу Планта и ударным Бонхама одновременно, а под конец исполнил танец св. Вита на кухонном столе, после чего взял себя в руки, спрыгнул со стола, выписал чек за билеты и послал его по адресу, объявленному в радиорекламе.
Терпсихора о "Лед Зеппелин", увы, ничего не слышала, но приглашение мое с удовольствием приняла. До концерта мы с ней решили перекусить в китайской забегаловке, там же, на Седьмой авеню, и к восьми присоединились к толпам, штурмующим Мэдисон-Сквер Гарден. "Жизнь – трагедия, для тех, кто чувствует и комедия для тех, кто думает" – прочитал я терпсихоре попавшуюся мне на десерт китайскую мудрость. "А у тебя что?" – спросил я. "Я свою выбросила. Я их вообще не читаю. Какой смысл? Откуда они знают, что это имеет отношение ко мне?" – сказала девушка.
В очереди перед входом в здание мне почему-то (настроение было хорошее, дурачиться хотелось – поэтому) пришло в голову угостить остатками моей "форчун куки" стоявшую у барьера полицейскую лошадь, но усатый блюститель порядка в седле так грозно зыркнул на меня из-под голубой каски, что я быстро передумал. "Ты что, не знаешь, что лошади сладкое не едят?" – качая головой, проговорила моя терпсихора, когда мы добрались до эскалатора. Она в тот вечер часто качала головой.
В вестибюлях Мэдисон Сквера, на каждом его этаже, да и в самом зале тоже, шла бойкая торговля программками, майками, плакатами, – всем, за что еще пару лет назад я, не моргнув, отдал бы последнюю копейку. Но не сейчас. Сейчас мне это всё было до лампочки. Сейчас, через считанные минуты, меня ожидало нечто несравнимо большее, чем майки с плакатами – меня ждала встреча с ними, с их музыкой, Oooh yeaaah!!
В переполненном зале стоял тяжелый запах марихуаны. Зрители пили пиво и курили. Обстановка напоминала скорее футбольный матч, нежели концерт. Наши места оказались где-то под потолком, за сценой, причем, между нами и сценой висела темная сетка. Кто-то рядом гадал вслух, поднимут ее, когда начнется концерт или нет. Какой-то шутник позади нас орал: "Уберите сетку! Мой братишка итак слепой от рождения! А я его собака-поводырь!" Вокруг все засвистели. "Ну и места", – покачала головой моя спутница. Я стал объяснять ей, что заказывал билеты по почте, и что выбирать не приходилось, и вообще, за пятнадцать долларов можно сказать спасибо, что хоть что-то видно. "Это называется "что-то видно"?", – опять покачала головой моя терпсихора. Я решил не портить себе праздник и не отвечать на каждое ее замечание, а вместо этого предложил пересесть на свободные места поближе к сцене. Что мы и сделали.
К половине девятого свет, наконец, погас, и зал, доведенный до точки кипения, завыл и затопал. "Леди и джентльмены, – раздался голос под потолком, – первый концерт североамериканского турне..." На сцене что-то взорвалось, зрители застонали. И тут, в непрерывных вспышках фоторепортеров, занимавших первые ряды, на сцену неторопливо, даже чуть лениво, вышли они. С дымящейся сигареткой в зубах, в военной фуражке и длинном белом шарфе – Джимми Пейдж, белокурая бестия Плант в бордовой блузке и потертых джинсах, толстяк Джон Бонхам в шутовском котелке и майке с нарисованной бабочкой. В чем был Джон Пол Джонс я уже не помню. Пейдж ударил по струнам, все, как один, вскочили на ноги и затрясли в воздухе кулаками. О том, что первой вещью была The Song Remains The Same, я догадался только к концу ее, поскольку слышимость из-за шума в зале была очень посредственной. Но это никого не волновало. Зрители все песни знали наизусть. Зал стоял на ушах. Ну как, то есть не весь зал. Было исключение. Не знаю, то ли музыка, то ли китайская свинина с ананасами оказалась слишком тяжелой для моей терпсихоры, но где-то между The Battle Of Evermore и The Rain Song я вдруг заметил, что девушка сладко спит. Это под гитару Пейджа-то! Ну, не издевательство, спрашивается? Натуральное издевательство. И вот тогда решил я от своей терпсихоры потихоньку отсесть. И отсел. Далеко отсел. На другую трибуну и поближе к сцене. И правильно сделал. Потому что Джон Пол Джонс уже к No Quarter вступление играл. Обожаю эту вещь.
А терпсихоре после концерта я не звонил. И на ее звонки не отвечал. Ну, действительно, что могло быть у меня общего с человеком, заснувшим на концерте "Лед Зеппелин"? Наверно, то же самое, что у битломана из Ба-Бронкса было со мной... То есть, ровным счетом ничего. Скажете, юношеский максимализм? Допустим. Скажете, на безрыбье и рак рыба? Кому-то, может, и рыба, а мне не рыба. И ничего тут не поделаешь. Значит на роду у меня написано быть единственным членом своего персонального клуба, в который другим не так-то легко попасть. Терпсихоре моей точно нелегко было. Такой я ее и запомнил: плотоядный взгляд, хриплый грудной смех и фраза: "Лошади сладкое не едят".
К концу лета я стал всерьез подумывать о переезде в Калифорнию, а вскоре купил билет до Сан-Франциско. В один конец. Почему в Калифорнию? Песня такая у "Лед Зеппелин" есть, "Going To California" называется. А если серьезно – не знаю. Куда-то же нужно человеку ехать, если человеку хреново. Не в СССР же, в самом деле, ему возвращаться, правильно?
Провожали меня все мои и Рэтчел. Папа бережно прижимал к груди подержанный счетчик, за который он выложил наличными 250 долларов. Я, кажется, забыл сказать, что в какой-то момент он решил плюнуть на свой Уолл-стрит и перейти из лифта в такси. Все-таки маршрут разнообразнее, да и деньги получше, особенно, если с радио работать.
– Это мы для того сюда ехали, чтобы ты жил на другом конце света? – сказал он.
– Я буду приезжать в гости, папа, – ответил я.
– Смотри, питайся там по-человечески, – сказала мама.
– Не волнуйся, мама, – сказал я.
– А ведь мы с тобой можем уже не увидеться по причине состояния здоровья, – сказал дедушка Эмма.
– Увидимся, увидимся, – сказал я. – Ты смотри, не болей только.
– Тебе не мешало бы подыскать себе жену, – сказала Дора Мироновна. – А потом уже ехать.
– Я там себе подыщу, – сказал я.
– Иди сразу учиться, – сказала мама. – Не трать времени впустую.
– Выбери приличную специальность.
– Юристы прекрасно зарабатывают.
– А врачи, можно подумать, плохо?
– Что это за девочка?
– С деньгами – поможем.
– Американка. Улыбается. Они здесь все улыбаются.
– А глаза грустные.
– Что ж ты к нам ни разу не привел познакомить?
– Хелло! Хаварью!
– Я лично, кроме Пенсильвании и Мериленда вообще нигде не была. Нет, я еще во Флориде была, но мне тогда было шесть лет и я почти ничего не запомнила. Единственное, что я запомнила – это бесконечные трупики армадилл вдоль дороги в Форт-Лодердейл, там моя бабушка жила, но она там уже не живет. Мы ее сюда перевезли с братом, в дом для престарелых. Она всегда была очень общительной дамой, да и сейчас у нее тоже друзей – миллион. Правда, ей кажется, что их у нее еще больше: у нее Альцгеймер, и каждое утро она со всеми знакомится по новой, – сказала Рэтчел.
И вот, как-то после одной из таких семичасовых зубных пыток, стоял я, пощипывая ватную щеку, перед небольшой афишкой, криво висящей на стене здания, где размещались студии, где в том семестре я брал уроки живописи, где я познакомился с Рэтчел, которая работала медсестрой в больнице на Киссена-бульваре и иногда приходила на занятия в белом халате и шапочке, и мы с ней пили кофе в кафетерии – у нее даже чулки были белые, – и она мне рассказывала о своем брате-мусорщике, который зарабатывал намного больше ее – и это без всякого диплома, представляешь? как, разве ты уже получила диплом? конечно! живопись – это так, это для себя, этим ведь не прокормишься, а может и мне, пока не поздно, податься в мусорщики, что ни говори – верный кусок хлеба.
– Постой, но ведь ты решил быть художником, – строго сказала Рэтчел.
– Это в этом семестре. В прошлом я был структурным лингвистом.
На афишке было: The Beatles: Let It Be, документальный фильм демонстрируется тогда-то, и адрес указан. Рэтчел я тогда еще не так хорошо знал, а то бы я и ее пригласил. Но неизвестно, пошла бы она со мной или нет: во-первых, она вечерами работала, а во-вторых, ее любимой группой были Bee Gees, а не Beatles.
Кроме нескольких районов Манхеттена и Флашинга, где мы жили, Большого Нью-Йорка я совсем не знал, а фильм показывали у кого-то дома, в Бронксе, у черта на рогах. И вот выхожу я из сабвея, но по ошибке на две остановки раньше, и иду вдоль проезжей части, и уже темнеет, потом через парк, и уже темно, потом снова вдоль дороги, и уже очень темно, и, наконец, нахожу ту улицу, что была указана на афишке, а на улице старый деревянный двухэтажный домик, и на стене домика такая же афишка, только цветная: Леннон в круглых очках, Маккартни с разбойничьей бородой – "Лет Ит Би", короче, и сделалось мне так весело, и я даже похвалил себя за то, что не струсил и не вернулся назад с полдороги, хотя там, в парке, мысль такая у меня, честно говоря, вертелась: бросить эту затею и повернуть назад, пока не поздно, все-таки очень темно, и район незнакомый, и вообще, может здесь Let It Be по телевизору каждый месяц крутят, откуда мне знать, я ведь в Штатах не так давно, да и телевизор почти не смотрю, времени нет.
И вот, захожу я в этот дом, а там – шум, гам, студенты, никто, меня, вроде, не знает, ну и я никого, на первом этаже разные игры, автоматы, и вокруг них студенты с пивом, и пиво тут же продают, за сорок центов можно купить Buds. "Ну наконец-то, – думаю, – я среди своих, эти ребята пришли сюда, чтобы послушать "Битлз", для них это тоже святое, а если б не было у меня "Битлз" был бы я им совсем чужой".
Тут со второго этажа некто патлатый свесился через перила и рявкнул: "Эй, вы, началось уже!", и я поспешил наверх.
В темной комнате на большом экране телевизора раздраженные битлы в перерывах между песнями всё покрикивали друг на друга, всё переругивались; потом Леннон вальсировал с Йоко под "I, Me, Mine", а Харрисона в какой-то момент стукнул ток от микрофона.
Потом фильм кончился, свет включили, а телевизор выключили. Фильм по видеомагнитофону показывали, на большой видеокассете – это в конце семидесятых все было. И тут подсаживается ко мне хмырь один в окулярах, как у Леннона, маленький такой, щупленький, вертлявенький, курчавенький такой, с дефектом речи, и говорит задумчиво так:
"Удивительное дело. Кто бы мог предположить, в конце пятидесятых в Гамбурге, чем Bu-Beatles станут для всего мира ба-буквально через какие-то, какие-то пару лет?"
"Да, действительно, – соглашаюсь. – Никто бы не мог".
"А ты откуда?" – спросил хмырь, услышав акцент.
"Из России".
"Нет, серьезно? У меня ба-бабушка из России", – сказал хмырь.
"Похоже, здесь у всех бабушка из России", – отвечаю.
"А как ты попал сюда, ты что – студент?" – спросил хмырь.
Оказалось, что сам щупленький занимается музыкой, а подрабатывает в магазине, где торгуют недорогими картинами, рамами и т.д. Узнав, что я занимаюсь живописью, хмырь оживился.
"Эй, – крикнул он своему приятелю, развлекавшему двух девиц на диване у телевизора. – А что если нам продать этому парню па-пару картин? Он на ху-художника учится".
Тут его приятель расхохотался, а потом сказал: "Надо будет предложить это Стэну в понедельник".
"Стэн – это мой ба-босс", – пояснил хмырь.
Я вежливо улыбнулся.
"А скажи-ка мне такую вещь, – спросил вдруг хмырь. – Ты, наверное, полагал, что в Америке мостовые сделаны из чистого золота, я угадал?"
"Да нет, ничего такого я не полагал", – ответил я.
"Нет, я в переносном смысле", – пояснил хмырь.
"Я и в переносном не полагал", – сказал я.
Хмырь встал с кресла.
"Ну вот что, – сказал он. – Вв-ввиду того, что у нас с тобой довольно разное происхождение, а также потому что мы принадлежим к двум различным ку-культурам, я просто не представляю, о чем еще мы можем с тобой га-говорить, и поэтому – успехов тебе и всего наилучшего".
"До свидания", – сказал я, а хмырь подсел к своему приятелю и двум девицам.
Вдруг кто-то объявил: через десять минут еще один просмотр фильма.
"Ну нет уж, – решил я. – Второй раз как лаются битлы я смотреть не собираюсь".
"М-да, – думал я по дороге домой, – нашел, называется, близких по духу людей. И бабушка у него из Ба-бердичева, и от Ба-Битлз он без ума, и еврей он, и музыкант, – а говорить ему со мной, видите ли, не о чем. И когда, интересно, я почувствую себя здесь своим?"
Действительно, когда? Не складывалось у меня пока с американцами, хоть тресни. Как ним подъехать, с чем подойти – хоть убейте, не знал я. "Чем ты там их брать будешь, Павлик?" – вдруг вспомнил я вопрос Севкиной мамы, но теперь он не казался мне таким уж праздным. Литература, скажем, как способ знакомства и общения явно не годилась. Не подойдешь же в колледже к кому-нибудь, не бросишь: "Помнится, у Хемингуэя было такое место...". Хемингуэя они здесь в школе проходят. Это у нас он был кумиром технической интеллигенции. Стоило прошвырнуться по городу с "Островами в океане" подмышкой – и все уже знали кто ты и что ты. А что тут? Что они тут читают? Рэтчел зачитывалась Гарольдом Роббинсом и даже называла его гением. Что читала Нэнси, я даже представить себе не мог. Эмигрантская молодежь читала Сиднея Шелдона и штудировала руководство по трудоустройству "Какого цвета ваш парашют?"
Кстати, об эмигрантской молодежи. К ней у меня было двойственное отношение. С одной стороны (цитируя Вуди Аллена, цитируя Граучо Маркса, цитируя Фрейда, цитируя... это я сейчас их цитировать горазд), я внутренне противился членству в том единственном клубе, куда бы меня приняли безоговорочно, а с другой – ну надо же человеку хоть где-нибудь чувствовать себя членом. И вот, посещал я время от времени брайтонские вечеринки, где волоокие барышни на выданье хлестали стаканами водку и под звуки Глории Гейнор и Донны Саммерз топали мясистыми ножками по вывезенным с большими трудностями из Одессы бухарским коврам, а кавалеры их всё посверкивали своими двадцатипятидолларовыми перстнями, да поигрывали ключами от недавно приобретенных подержанных "крайслеров" и "понтиаков", да позыркивали вожделенно на упитанных своих терпсихор. После каждой такой вечеринки я давал себе слово никогда туда больше не возвращаться, но всякий раз недели через три я снова оказывался в среде бывших соотечественников и соотечественниц.
К одной из таких соотечественниц я даже умудрился с пьяных глаз залезть в трусы, чему она была приятна удивлена и тут же поинтересовалась у меня грудным голосом, как же это я целый месяц мог скрывать от нее свои чувства. Я хотел было ответить, что ничего не скрывал от нее такого, но решил, что это прозвучит грубо, принял на грудь полстакана водки, и не закусывая, пригласил мою терпсихору на концерт "Лед Зеппелин", имеющий быть в начале июня в Мэдисон-Сквер Гарден.
Тут, делая небольшое отступление, признаюсь, что группу эту я очень и очень уважал. Мы с Севкой когда-то так запилили второй цеппелинчик – он его в восьмом классе у предка одного нашего однокашника купил за тридцатку, – что места живого на диске не оставалось. По всем трекам игла скакала, как ненормальная. То есть, кроме последней песни, практически незаезженного блюза Bring It On Home, где Роберт Плант подражает старому беззубому негру, поскольку блюз этот, без сомнения, – на большого любителя. Вроде меня. То есть я его слушать, безусловно, мог. Я все что угодно "Лед Зеппелин" слушать мог, а вот Севка – тот его всегда пропускал, потому что блюз этот действовал на Севкину нервную систему. Ну, а все остальное на диске, даже те куски в Whole Lotta Love, которые мы называли "пылесосными эффектами" – Севка и я слушали до опупения. Короче, кончилось тем, что пришедший в полную негодность и местами уже просвечивающийся второй "Зеппелин" Севка взял и прибил гвоздем к стенке – так он у него и провисел над кроватью весь восьмой и девятые классы. В общем, понятно, что увидеть наших с Севкой кумиров "живьем" было для меня событием номер один. И поэтому, услышав по радио про предстоящие гастроли "Зепов" в Штатах, я тут же как полоумный забегал по комнатам и, по мере музыкального дарования – по мнению наблюдавшей эту сцену дедушкиной второй жены Доры Мироновны, весьма и весьма скромного – стал подражать гитаре Пейджа, голосу Планта и ударным Бонхама одновременно, а под конец исполнил танец св. Вита на кухонном столе, после чего взял себя в руки, спрыгнул со стола, выписал чек за билеты и послал его по адресу, объявленному в радиорекламе.
Терпсихора о "Лед Зеппелин", увы, ничего не слышала, но приглашение мое с удовольствием приняла. До концерта мы с ней решили перекусить в китайской забегаловке, там же, на Седьмой авеню, и к восьми присоединились к толпам, штурмующим Мэдисон-Сквер Гарден. "Жизнь – трагедия, для тех, кто чувствует и комедия для тех, кто думает" – прочитал я терпсихоре попавшуюся мне на десерт китайскую мудрость. "А у тебя что?" – спросил я. "Я свою выбросила. Я их вообще не читаю. Какой смысл? Откуда они знают, что это имеет отношение ко мне?" – сказала девушка.
В очереди перед входом в здание мне почему-то (настроение было хорошее, дурачиться хотелось – поэтому) пришло в голову угостить остатками моей "форчун куки" стоявшую у барьера полицейскую лошадь, но усатый блюститель порядка в седле так грозно зыркнул на меня из-под голубой каски, что я быстро передумал. "Ты что, не знаешь, что лошади сладкое не едят?" – качая головой, проговорила моя терпсихора, когда мы добрались до эскалатора. Она в тот вечер часто качала головой.
В вестибюлях Мэдисон Сквера, на каждом его этаже, да и в самом зале тоже, шла бойкая торговля программками, майками, плакатами, – всем, за что еще пару лет назад я, не моргнув, отдал бы последнюю копейку. Но не сейчас. Сейчас мне это всё было до лампочки. Сейчас, через считанные минуты, меня ожидало нечто несравнимо большее, чем майки с плакатами – меня ждала встреча с ними, с их музыкой, Oooh yeaaah!!
В переполненном зале стоял тяжелый запах марихуаны. Зрители пили пиво и курили. Обстановка напоминала скорее футбольный матч, нежели концерт. Наши места оказались где-то под потолком, за сценой, причем, между нами и сценой висела темная сетка. Кто-то рядом гадал вслух, поднимут ее, когда начнется концерт или нет. Какой-то шутник позади нас орал: "Уберите сетку! Мой братишка итак слепой от рождения! А я его собака-поводырь!" Вокруг все засвистели. "Ну и места", – покачала головой моя спутница. Я стал объяснять ей, что заказывал билеты по почте, и что выбирать не приходилось, и вообще, за пятнадцать долларов можно сказать спасибо, что хоть что-то видно. "Это называется "что-то видно"?", – опять покачала головой моя терпсихора. Я решил не портить себе праздник и не отвечать на каждое ее замечание, а вместо этого предложил пересесть на свободные места поближе к сцене. Что мы и сделали.
К половине девятого свет, наконец, погас, и зал, доведенный до точки кипения, завыл и затопал. "Леди и джентльмены, – раздался голос под потолком, – первый концерт североамериканского турне..." На сцене что-то взорвалось, зрители застонали. И тут, в непрерывных вспышках фоторепортеров, занимавших первые ряды, на сцену неторопливо, даже чуть лениво, вышли они. С дымящейся сигареткой в зубах, в военной фуражке и длинном белом шарфе – Джимми Пейдж, белокурая бестия Плант в бордовой блузке и потертых джинсах, толстяк Джон Бонхам в шутовском котелке и майке с нарисованной бабочкой. В чем был Джон Пол Джонс я уже не помню. Пейдж ударил по струнам, все, как один, вскочили на ноги и затрясли в воздухе кулаками. О том, что первой вещью была The Song Remains The Same, я догадался только к концу ее, поскольку слышимость из-за шума в зале была очень посредственной. Но это никого не волновало. Зрители все песни знали наизусть. Зал стоял на ушах. Ну как, то есть не весь зал. Было исключение. Не знаю, то ли музыка, то ли китайская свинина с ананасами оказалась слишком тяжелой для моей терпсихоры, но где-то между The Battle Of Evermore и The Rain Song я вдруг заметил, что девушка сладко спит. Это под гитару Пейджа-то! Ну, не издевательство, спрашивается? Натуральное издевательство. И вот тогда решил я от своей терпсихоры потихоньку отсесть. И отсел. Далеко отсел. На другую трибуну и поближе к сцене. И правильно сделал. Потому что Джон Пол Джонс уже к No Quarter вступление играл. Обожаю эту вещь.
А терпсихоре после концерта я не звонил. И на ее звонки не отвечал. Ну, действительно, что могло быть у меня общего с человеком, заснувшим на концерте "Лед Зеппелин"? Наверно, то же самое, что у битломана из Ба-Бронкса было со мной... То есть, ровным счетом ничего. Скажете, юношеский максимализм? Допустим. Скажете, на безрыбье и рак рыба? Кому-то, может, и рыба, а мне не рыба. И ничего тут не поделаешь. Значит на роду у меня написано быть единственным членом своего персонального клуба, в который другим не так-то легко попасть. Терпсихоре моей точно нелегко было. Такой я ее и запомнил: плотоядный взгляд, хриплый грудной смех и фраза: "Лошади сладкое не едят".
К концу лета я стал всерьез подумывать о переезде в Калифорнию, а вскоре купил билет до Сан-Франциско. В один конец. Почему в Калифорнию? Песня такая у "Лед Зеппелин" есть, "Going To California" называется. А если серьезно – не знаю. Куда-то же нужно человеку ехать, если человеку хреново. Не в СССР же, в самом деле, ему возвращаться, правильно?
Провожали меня все мои и Рэтчел. Папа бережно прижимал к груди подержанный счетчик, за который он выложил наличными 250 долларов. Я, кажется, забыл сказать, что в какой-то момент он решил плюнуть на свой Уолл-стрит и перейти из лифта в такси. Все-таки маршрут разнообразнее, да и деньги получше, особенно, если с радио работать.
– Это мы для того сюда ехали, чтобы ты жил на другом конце света? – сказал он.
– Я буду приезжать в гости, папа, – ответил я.
– Смотри, питайся там по-человечески, – сказала мама.
– Не волнуйся, мама, – сказал я.
– А ведь мы с тобой можем уже не увидеться по причине состояния здоровья, – сказал дедушка Эмма.
– Увидимся, увидимся, – сказал я. – Ты смотри, не болей только.
– Тебе не мешало бы подыскать себе жену, – сказала Дора Мироновна. – А потом уже ехать.
– Я там себе подыщу, – сказал я.
– Иди сразу учиться, – сказала мама. – Не трать времени впустую.
– Выбери приличную специальность.
– Юристы прекрасно зарабатывают.
– А врачи, можно подумать, плохо?
– Что это за девочка?
– С деньгами – поможем.
– Американка. Улыбается. Они здесь все улыбаются.
– А глаза грустные.
– Что ж ты к нам ни разу не привел познакомить?
– Хелло! Хаварью!
– Я лично, кроме Пенсильвании и Мериленда вообще нигде не была. Нет, я еще во Флориде была, но мне тогда было шесть лет и я почти ничего не запомнила. Единственное, что я запомнила – это бесконечные трупики армадилл вдоль дороги в Форт-Лодердейл, там моя бабушка жила, но она там уже не живет. Мы ее сюда перевезли с братом, в дом для престарелых. Она всегда была очень общительной дамой, да и сейчас у нее тоже друзей – миллион. Правда, ей кажется, что их у нее еще больше: у нее Альцгеймер, и каждое утро она со всеми знакомится по новой, – сказала Рэтчел.