На этой стадии моей жизни мне нелегко сказать, какими путями я когда-то пришла к словесному творчеству. В юности я не предпринимала никаких попыток к получению диплома MFA (Master of Fine Arts) ни в одной из так называемых программ «Творческого письма» (Creative Writing), ибо мне казалось, что двух моих непрактичных магистерских степеней (первой по лингвистике, второй—по русской литературе) было более, чем достаточно; их полная бесполезность для получения какой бы то ни было работы была совершенно очевидна. Кроме того, я не испытывала никакой нужды в аккредитации, так как писать стихи и рассказы я начала очень рано—в возрасте семи лет, как только научилась читать и писать. Я продолжала писать на протяжении всего детства, вплоть до довольно длительного периода, в течении которого я ничего не писала просто из-за того, что в скитаниях не пишется. После эмиграции из брежневского Советского Союза, мы переезжали из страны в страну, пока не очутились в унылом Кливленде, где мой отец нашел работу в университете и где я впервые в жизни узнала что такое настоящая русская тоска. В Кливленде я, наконец, вернулась к письму. Писала я по ночам в нашей подвальной квартире на Мэйфилд-роуд, когда домашние задания были сделаны и мои родители спали. Теперь, по прошествии многих лет, мне ясно, что это было не только естественным занятием, продолжением того, чем я занималась в детстве, но и чем-то ещё, чем-то совсем другим, так как при помощи писания я пыталась воссоединить разрозненные частицы моего «я»: самого раннего «я» моего русско-советского детства, и будущего, ещё не реализовавшегося, американского «я». После этого первого года в Америке, у меня были периоды, когда сочинительство служило мне своего рода зеркалом, в котором я искала честное отражение мира: таким, каким видела мир я, а не таким, каким его видели другие, будь то известные писатели или просто друзья, чьё видение было обусловлено впитанной ими с детства и постоянно окружающей их культурной средой, несмотря на то принимали они эту среду или отвергали. В качестве честного зеркала моё писание служило мне довольно долго, независимо от того, публиковалось оно или нет, нравилось кому-то или нет, пока оно – точнее, я и оно - не дошло до определенной черты, не ударилось лбом о пресловутую кирпичную стену. Произошло это, когда мне было лет двадцать пять, и я осознала, что между моими языками—моим родным русским и приобретенным английским—нет не только постоянного мира, но и временного перемирия, а то, что полем битвы была моя собственная душа, не позволяло мне наблюдать их битву со стороны, и поэтому так получилось, что моей целью в те годы было сделать всё в моих силах, чтобы избежать их взаимной вражды. Я обратилась к живописи, которая не требовала слов. Молчание красок исцелило мою душу («психику», сказала бы американская часть моего «я»), расколотую напополам двумя языками, настолько разными по своей сути, что единственным способом глубоко укорениться в каждом из них было либо отвергнуть один из них, либо найти свой собственный способ выживания в каждом из двух.
*
Если бы я попыталась объяснить значение слова «душа»—не только слова, но, прежде всего, понятия «душа»—как базовой составляющей русской культуры и литературы, и чем концепция русской «души» отличается от западной «psyche», этот короткий очерк превратился бы в некий квазифилософский дискурс, и любая, даже самая незначительная, небрежность в формулировках могла бы привести не только к непониманию самой концепции «души», но и к излишней путанице, в которой платоновская «душа» сливается с «загадочной русской душой» и в этом смешанном состоянии «душа» видится как нечто чуть ли не расистское, как некий русский вариант нацистской идеологии и «арийской расы», то есть, своего рода как некая русская концепция уберменша, построенная на базе Пушкина и Белинского, извращенной идеологами и 19-го века и 20-го, и подаваемая наподобии водки или палеха, как неотъемлимая часть «русскости». Особенно сейчас, во время преступной войны, которую Россия ведет в Украине под знаком Z, подобная метаморфоза «души» в так называемую «загадочную русскую душу» не приветствуется, так что не будем об этом.
Моим первоначальным намерением было написать небольшой очерк об истоках моего двуязычного творчества, точнее, об истоках моего желания писать, а не углубляться в культурологические исследования русской «души». Во первых, надо сказать, что это слово—как и само понятие «душа»—имеет тот же смысл и значение в других славянских языках, и поскольку в этих языках оно играет ту же роль, что и в русском, оно не является уникально русским словом и понятием, так что даже если, скажем, мы принимаем платоновскую душу за «загадочную русскую душу», мы можем с таким же успехом называть её «славянской». Во-вторых, надо сказать, что большую часть своей жизни, или, по крайней мере, самую длинную ее часть, я прожила в так называемом западном мире, в котором «душа»—и слово и понятие—вовсе не так вездесуща, как в славянских странах и культурах. Проведя столько лет на Западе, вдали от стран и языков, в которых это слово, как и стоящее за ним понятие, наделено глубиной и эмоциональной окраской, я чуть охладела к «душе», хотя неприятие этого слова в стране моего постоянного проживания не перестаёт удивлять. Чем переливать из пустого в порожнее, позвольте мне привести пример из моей собственной жизни. Ни одно слово из воспроизведенного здесь разговора не было мною сознательно изменено (изменения, бессознательно внесенные памятью, разумеется, не в счёт).
Много лет назад я работалa помощником преподавателя русского языка в колледже. В юности я была не очень дипломатичной. Однажды, на одной из вечеринок для аспирантов и для всех остальных, связанных с кафедрой славянских языков, профессор, в чьём доме происходила вечеринка, сказал после двух-трех рюмок водки: «Так что же это за знаменитая «русская душа»? Все эти разговоры о загадочной «душе» во всех ваших романах девятнадцатого века и уж конечно в стихах—душа, душа, постоянно всё о душе! Но что это за душа? Где эта душа? Что вообще означает это слово ? Её нет! Нет её! Не существует!
«Душа существует!» сказала я твердо, защищая невидимую русскую душу, хотя скорее всего в тот момент мне просто захотелось возразить ему, т.к. в те годы я была уверена, что сколько бы лет человек ни изучал славянские языки, есть в славянских народах нечто, что навсегда останется непонятым славистами. «Душа существует!»—повторила я упрямо. «Но не для вас!» Воцарилось долгое молчание. Как только я пришла на защиту русской души все, казалось, перестали пить и болтать. Не стоит говорить о том, что этот разговор был началом конца моей работы в университете, как и не стоит повторять то, что уже достаточно хорошо известно, а именно тот факт, что в русской литературе слово «душа» употребляется достаточно часто, чтобы дать нам основание считать его если не главным, то хотя бы достаточно центральным понятием в русских романах и поэзии. Вездесущность слова «душа» в поэзии других славянских народов тоже хорошо известна.
Я писала короткий очерк об истоках собственного двуязычного творчества, но тут подвернулась «душа» и, как всегда, отвлекла от главной темы. Надо сказать, это как раз то, что «душа» умеет делать лучше всего — она отвлекает, сбивает нас с пути, запутывает в сoбственных противоречиях, становясь неуловимой в устроенной ею же путанице, прячась за словами как за деревьями, за которыми не видно леса. На этом я остановлюсь и позволю русской душе остаться недовысказанной, загадочной, бесформенной, как тень облака, не пойманного в объектив, словом, такой, какой она существует не только в русской литературе 19-го века, но и в языке и сознании людей, которые были—и остаются—её читателями.
Как я пыталась воссоединить частицы моей души
Нина Косман
While translating this essay, I did what I usually do, i.e., at first, I did a rough version, which, as its name suggests, is always very close to the original. Then I put away the original and did what I could to make the translation work like a text written in English. Having done that, I put it away for a few more days, and then reread it, fixing anything that did not sound quite right. There are certain words (and concepts) that exist only in one language (only in English or only in Russian), which is something I discuss in this essay and why I used the original Russian word for “soul” (душa, dusha) several times.
Nina Kossman was born in Moscow, emigrated from the Soviet Union in 1972, and spent some time in Israel, Ohio, Vermont, California, and Mexico; currently, she resides in New York. She has authored, edited, translated, or both edited and translated more than nine books in English and Russian. She is the recipient of an NEA fellowship and grants from the Foundation for Hellenic Culture and the Onassis Public Benefit Foundation.