Улица
Anzhelina Polonskaya
1.
Я никогда не любила улиц, на которых жила. Возможно, они не были моими. А моих просто не существует, или мы разминулись, как великие любовники. Улицы всегда связаны со смертями, ожиданием смертей, идущим из провинциального детства, с деревянными бедными гробами, в которых выставлялись покойные. Единственный оставшийся в памяти цвет –фиолетовый. Игривые рюши по бокам. Словно для последней насмешки.
Я застала плакальщиц, нанятых за деньги. Перекатывающиеся жирные бёдра за длинным колыханием подолов. Надрывный вой, сопровождающий процессию. Нет ничего беспощаднее традиции. Всё погрязло в ней, утонуло в черно-серых бабских платках и мужицких грубых, изъеденных спиртом лицах. Традиция вытаптывает живое, оставляя за собой пустырь, окаменелость. Человеческая натура. Проскальзывает в ней нечто отвратительное, неизбывная заворожённость смертью. Самыми жуткими увечьями. Языческие страх и ликование одновременно. Вы думаете они проводить в последний путь приходят? Нет, они приходят стенать над собой.
Улица пряма и пуста. Прекрасная берёза в зелёной весенней дымке погублена безвозвратно. Обрубки нежного с чуть надорванной корой ствола. На срезах ещё живой сок. Идиотское выражение лица моего соседа, который сам не понимает, что наделал.
«Жалко» - говорит он.
«Зачем ты её спилил»?
« Да вот…» - он глупо моргает, разводя руками. Переминается в своём рабочем комбинезоне, со слипшейся косицей пегих волос, торчащих из-под бейсболки.
«Забор хотели сносить. Она сквозь доски проросла».
В глазах то ли слёзы, то ли алкоголь. Забор этот стоит и по сей день, и будет стоять до скончания веков – кривой штакетник, обмоченный дворовыми собаками.
Я завожу мотор и уезжаю.
2.
Мы остались с тобою вдвоём. «Вдво-ём, понимаешь?».
В этом огромном пустом доме. Никого впереди, никого за спиной.
«Чем шире ты раскрываешь руки для объятий, тем легче тебя распять.» , - говорит Ницше.
Никогда я ещё не была столь близка к мысли о самоубийстве. Но не могу тебе открыться, потому что ты – моя мать. Это состояние наплывает как наркотическое опьянение. Невольно ты навязываешь мне чувство вины в долгих, ежедневных разговорах. Без которых никак, они хотя бы на время заполняют пространство. Ты говоришь, что « я невыносима в своём эгоизме, и что так, как я к нему относилась, ни одна женщина не относится к…» . Я тебя обрываю – моя вина раскачивается, как висельник в петле. «Постой!», - кричу : «Ты не можешь этого понять. За двадцать один год он превратил меня в инвалида». Ты плачешь, убегая в другую комнату. Оставив наедине с оглушающей тишиной, которую можно вынести ещё в меньшей степени, чем человеческий вопль. Потому что никогда не знаешь, что происходит по ту сторону провода. Я слышу собственные глотки в гортани.
Вернувшись, ты утираешь слёзы. Мне это видно как шахматисту, играющему спиной к доске.
«Мы не спали вместе пятнадцать лет. Я с ужасом представляла, что станет с нами, когда не станет тебя.», - говорю я.
Сад со сползающим в осень диким виноградом, каждая подробнейшая деталь, связанная с нашим бытом. Кому нужна эта чёртова память? Я хочу изорвать портрет улыбающийся пятилетней девочки на твоём комоде. Платье с утиным выводком, где мама-утка ведёт за собой бесстрашный утячий полк. Но куда? В непроглядную тьму зрелости? Это преступно рожать детей, руководствуясь инстинктом. Никого из них не спросили «готов ли он быть распят»?
От собственного скотства мне хочется бросить всё и первым рейсом улететь к тебе, чтобы обнять.
Если бы можно было вылечиться бегством!
Прожить не свою жизнь, не с тем, с кем должна. А тот, кто стоял внутри все эти годы, ушёл. Разменял на более мелкую монету. Потому что со мной он тоже проживал не свою жизнь.
«Я вся в крови, мама. Вокруг меня сплошная кровь».
Разве это называется эгоизмом?
Опустел стул в обеденной комнате моего-чужого мужа. Раздёрганного другой женщиной на мышечные волокна, словно в анатомичке, прилепившегося к постороннему дому, мчащего на всех парах автомобиль по гниющим дорогам родины. Чужих детей, прижитых этой другой от тех, кого посылал бог, ( а бог был щедр ). С жалкой плешью на затылке, жестокосердного в собственной глупости. Его обманули, дав порулить иллюзией, «прокатным авто», как ребёнка.
«Недорого же ты стоишь, марионетка, ведомая опытным кукловодом.»
И, наконец, рыдающего рядом со мной, в темноте гостиной, когда мы узнали о диагнозе его матери.
Приходя с работы, он задирал голову вверх, где я работала в библиотеке, и кричал «Вася!»
В этом была вся любовь ко мне.
Он плакал, найдя мой волос на подушке. И произносил по-грузински долгие тосты, «что мы навсегда». А потом нашёл волшебное поле в стране дураков. И успокоился. Закопав все свои золотые монеты жизни.
3.
Итак, я превратилась в человечка Шагала, летящего параллельно земному шару. Ещё не скрылась в синеве, но уже и на земле не стояла двумя ногами.
Есть такая грань, после которой перестаёшь сопротивляться.
«Вспомни» , - мысленно поворачиваю лицо к своему ещё законному супругу, - «как я чуть не утонула во Вьетнаме?» Штормило. Тогда я выплыла за волну, это оказалось легко. Я прекрасно плаваю, ты это знал. Но шторм не давал вернуться обратно, унося дальше в океан. Люди столпились на берегу. Я сопротивлялась яростно, еле успевая выныривать, чтобы схватить воздуха, опережая волну, идущую следом. Тело крутилось, как в металлическом барабане. Мой купальный костюм отяжелел от песка и тянул ко дну. Плавательные очки сорвало потоком. Чудом, на четвереньках, мне удалось выползти на берег. Ты сидел, не сойдя с места и не знал, что делать. В бешенстве оттого, что на твою голову свалилась проблема. Ты не выносил проблем.
«Какого чёрта ты туда полезла?»
Швырнул ключи и уехал в город. Без меня.
Нет, прежде всего ты никогда не знал, что делать с собой. Потому что был пуст как та пачка «Мальборо», которую носил всю юность в нагрудном кармане пиджака, чтобы все знали, какие сигареты « он курит».
«Праздник кончился», - сказал ты в последний совместный Новый Год, бросив серебряные колпачки Санта-Клауса, которые подарил нам с матерью, на подоконник. Лицо полное ненависти. Так оно и застыло в посмертной маске.
Ты умер.
4.
Этой зимой, пока я ехала долгой дорогой из Берлина на юг Германии, в Швабию, замерев в предчувствии надвигающегося разлома, страдая от изматывающей боли внизу живота – симптом рецидивирующего вируса, утопая во лжи , нашу улицу заметало снегами. Я без конца звонила матери, оставленной в холодном доме. Мысль о том, что хорошо бы перестать думать сразу и обо всём, вернулась ко мне впервые за последние четыре года. И с каждым наступающим утром, распахивающим окно в реальность, она сверлила мозг металлической стружкой. «Снотворное. Пить его без остановки, чтобы ночь не имела границ.» . Но снотворного почти не оставалось. Я была одинока в своей крошечной комнате, с разноцветными рождественскими фонариками на окнах. Гирлянды, расцветающие в сумерках, вызывали приступы какой-то магической тошноты.
«Снимешь к 8 марта» , - сказал весело Р.
Мой попутчик и друг, и нечто большее за долгие восемь месяцев.
Его редкие приходы, чёрный диван с красным покрывалом в гостиной служили ещё большим подтверждением ненужности. Я не верила ни во что. Кроме собственного уродства.
Р. любил мои ноги, кажется, за всю жизнь никто так их не любил.
Мы собрались поехать в Амстердам, смотреть Ван Гога, но горячка, в которой я провалялась всё Рождество в берлинской квартире знакомой немецкой переводчицы, настигла меня вторично. Так, как в эту зиму я не болела никогда. Это был не просто недуг, а что-то глубинное, выворачивающее внутренности наизнанку.
Третья часть жизни.
Болезнь обострила чувственность.
Из-под плеча Р., откинув голову, я смотрела на сетку зловещих рождественских фонарей. Покрываясь «гусиной кожей» при каждом прикосновении.
«Что с тобой, зверёныш?»
«Но как я могла, объяснить ему, почти незнакомцу, злую шутку зимнего Берлина, отсутствие угла, нет, не дома, а именно родного места – родины, старость матери, литературу, ещё раз литературу, и главное - звенящую пустоту будущего?»
Я совершала ошибку за ошибкой, за которыми крылась сжатая в комок нежность.
Весна была затяжной. Никак не сходил снег на полях. Немецкий язык, уроками которого я пыталась забить голову о предстоящем разводе, не шёл. Он требовал любви, а любви не осталось.
Мы поехали на Северное море, в Гамбург.
Красивый эклектический город. Наверное, мне бы хотелось там жить, если бы не климат.
Пляж в 70 километрах с плетёными кабинками от ветра.
Мы взяли одну на двоих, и пока Р. спал, я думала, что всё это мне напоминает «Смерть в Венеции» Томаса Манна. С одной лишь разницей – наш пляж был пустынен. Не было Густава Ашенбаха, наблюдавшего с мучительным влечением, возможно, из похожей кабинки, за прекрасным мальчиком Тадзио. Разве мог помыслить стареющий писатель о том, какая странная, губительная маска выпадет ему?
Иногда судьба подбрасывает человека как тряпичную куклу, и только в её ( судьбы) власти, сохранить ли невредимой жертву или переломить позвоночник.
Замёрзшие, мы зашли в кафе на берегу, выпить куриного бульона. Официантки там были все с пронзительно-голубыми, почти белёсыми глазами, с лицами, изрезанными глубокими морщинами. Их возраст было невозможно определить.
Р. сказал, что они много пьют.
«А что здесь ещё делать? Север.»
Кажется, мы были счастливы.
5.
Потом наступил провал, как бывает после недолгого счастья, которое в общем-то не имеет к тебе никакого отношения. Это чужое счастье, взятое взаймы.
Всё ещё держался холод.
«Ты знаешь, что такое Гренландия?», – спросила я Р.
«Часть суши», - сказал он.
«Это то, что принято называть душой».
Часами я смотрела сквозь оконное стекло, лёжа на чёрном диване с красным пледом, дожидаясь когда, наконец, стемнеет. Дни – один похожий на другой. Совершенно случайно получилось несколько необычных фотоснимков бледнеющего, потом синеющего и под конец совершенно чёрного окна.
Из телефонного разговора с матерью я вдруг узнала, что умерла Наташа Б.
Наташа жила на противоположной стороне моей улицы, сколько себя помню. Бывшая стюардесса, не перестающая удивляться « как наши самолёты ещё летают?». Она-то знала, о чём говорила. Отец не позволил ей выйти замуж из каких-то патологических соображений. Догадываюсь, что за мысль не давала ему покоя.
К своей дочери мог прикасаться только он.
« И как она умерла?» , – спросила я.
Сразу всплыл образ Наташи, в отвисшем трико, которая пытается подтянуться на турнике в ближайшем лесу.
Она любила ходить босой по снегу.
«Поставила ноги в таз с тёплой водой. И всё.», - сказала мама.
Наташу нашли соседи, дверь была не заперта.
Новость не вызвала во мне никаких переживаний. Я представила, как её заносят в автомобиль с надписью «Ритуальные услуги». И створки захлопываются.
В глазах у меня стояла большая синяя лопата для чистки снега, брошенная на дорожке к нашему дому.
Май. 15 г.
Германия, Штутгарт
Я никогда не любила улиц, на которых жила. Возможно, они не были моими. А моих просто не существует, или мы разминулись, как великие любовники. Улицы всегда связаны со смертями, ожиданием смертей, идущим из провинциального детства, с деревянными бедными гробами, в которых выставлялись покойные. Единственный оставшийся в памяти цвет –фиолетовый. Игривые рюши по бокам. Словно для последней насмешки.
Я застала плакальщиц, нанятых за деньги. Перекатывающиеся жирные бёдра за длинным колыханием подолов. Надрывный вой, сопровождающий процессию. Нет ничего беспощаднее традиции. Всё погрязло в ней, утонуло в черно-серых бабских платках и мужицких грубых, изъеденных спиртом лицах. Традиция вытаптывает живое, оставляя за собой пустырь, окаменелость. Человеческая натура. Проскальзывает в ней нечто отвратительное, неизбывная заворожённость смертью. Самыми жуткими увечьями. Языческие страх и ликование одновременно. Вы думаете они проводить в последний путь приходят? Нет, они приходят стенать над собой.
Улица пряма и пуста. Прекрасная берёза в зелёной весенней дымке погублена безвозвратно. Обрубки нежного с чуть надорванной корой ствола. На срезах ещё живой сок. Идиотское выражение лица моего соседа, который сам не понимает, что наделал.
«Жалко» - говорит он.
«Зачем ты её спилил»?
« Да вот…» - он глупо моргает, разводя руками. Переминается в своём рабочем комбинезоне, со слипшейся косицей пегих волос, торчащих из-под бейсболки.
«Забор хотели сносить. Она сквозь доски проросла».
В глазах то ли слёзы, то ли алкоголь. Забор этот стоит и по сей день, и будет стоять до скончания веков – кривой штакетник, обмоченный дворовыми собаками.
Я завожу мотор и уезжаю.
2.
Мы остались с тобою вдвоём. «Вдво-ём, понимаешь?».
В этом огромном пустом доме. Никого впереди, никого за спиной.
«Чем шире ты раскрываешь руки для объятий, тем легче тебя распять.» , - говорит Ницше.
Никогда я ещё не была столь близка к мысли о самоубийстве. Но не могу тебе открыться, потому что ты – моя мать. Это состояние наплывает как наркотическое опьянение. Невольно ты навязываешь мне чувство вины в долгих, ежедневных разговорах. Без которых никак, они хотя бы на время заполняют пространство. Ты говоришь, что « я невыносима в своём эгоизме, и что так, как я к нему относилась, ни одна женщина не относится к…» . Я тебя обрываю – моя вина раскачивается, как висельник в петле. «Постой!», - кричу : «Ты не можешь этого понять. За двадцать один год он превратил меня в инвалида». Ты плачешь, убегая в другую комнату. Оставив наедине с оглушающей тишиной, которую можно вынести ещё в меньшей степени, чем человеческий вопль. Потому что никогда не знаешь, что происходит по ту сторону провода. Я слышу собственные глотки в гортани.
Вернувшись, ты утираешь слёзы. Мне это видно как шахматисту, играющему спиной к доске.
«Мы не спали вместе пятнадцать лет. Я с ужасом представляла, что станет с нами, когда не станет тебя.», - говорю я.
Сад со сползающим в осень диким виноградом, каждая подробнейшая деталь, связанная с нашим бытом. Кому нужна эта чёртова память? Я хочу изорвать портрет улыбающийся пятилетней девочки на твоём комоде. Платье с утиным выводком, где мама-утка ведёт за собой бесстрашный утячий полк. Но куда? В непроглядную тьму зрелости? Это преступно рожать детей, руководствуясь инстинктом. Никого из них не спросили «готов ли он быть распят»?
От собственного скотства мне хочется бросить всё и первым рейсом улететь к тебе, чтобы обнять.
Если бы можно было вылечиться бегством!
Прожить не свою жизнь, не с тем, с кем должна. А тот, кто стоял внутри все эти годы, ушёл. Разменял на более мелкую монету. Потому что со мной он тоже проживал не свою жизнь.
«Я вся в крови, мама. Вокруг меня сплошная кровь».
Разве это называется эгоизмом?
Опустел стул в обеденной комнате моего-чужого мужа. Раздёрганного другой женщиной на мышечные волокна, словно в анатомичке, прилепившегося к постороннему дому, мчащего на всех парах автомобиль по гниющим дорогам родины. Чужих детей, прижитых этой другой от тех, кого посылал бог, ( а бог был щедр ). С жалкой плешью на затылке, жестокосердного в собственной глупости. Его обманули, дав порулить иллюзией, «прокатным авто», как ребёнка.
«Недорого же ты стоишь, марионетка, ведомая опытным кукловодом.»
И, наконец, рыдающего рядом со мной, в темноте гостиной, когда мы узнали о диагнозе его матери.
Приходя с работы, он задирал голову вверх, где я работала в библиотеке, и кричал «Вася!»
В этом была вся любовь ко мне.
Он плакал, найдя мой волос на подушке. И произносил по-грузински долгие тосты, «что мы навсегда». А потом нашёл волшебное поле в стране дураков. И успокоился. Закопав все свои золотые монеты жизни.
3.
Итак, я превратилась в человечка Шагала, летящего параллельно земному шару. Ещё не скрылась в синеве, но уже и на земле не стояла двумя ногами.
Есть такая грань, после которой перестаёшь сопротивляться.
«Вспомни» , - мысленно поворачиваю лицо к своему ещё законному супругу, - «как я чуть не утонула во Вьетнаме?» Штормило. Тогда я выплыла за волну, это оказалось легко. Я прекрасно плаваю, ты это знал. Но шторм не давал вернуться обратно, унося дальше в океан. Люди столпились на берегу. Я сопротивлялась яростно, еле успевая выныривать, чтобы схватить воздуха, опережая волну, идущую следом. Тело крутилось, как в металлическом барабане. Мой купальный костюм отяжелел от песка и тянул ко дну. Плавательные очки сорвало потоком. Чудом, на четвереньках, мне удалось выползти на берег. Ты сидел, не сойдя с места и не знал, что делать. В бешенстве оттого, что на твою голову свалилась проблема. Ты не выносил проблем.
«Какого чёрта ты туда полезла?»
Швырнул ключи и уехал в город. Без меня.
Нет, прежде всего ты никогда не знал, что делать с собой. Потому что был пуст как та пачка «Мальборо», которую носил всю юность в нагрудном кармане пиджака, чтобы все знали, какие сигареты « он курит».
«Праздник кончился», - сказал ты в последний совместный Новый Год, бросив серебряные колпачки Санта-Клауса, которые подарил нам с матерью, на подоконник. Лицо полное ненависти. Так оно и застыло в посмертной маске.
Ты умер.
4.
Этой зимой, пока я ехала долгой дорогой из Берлина на юг Германии, в Швабию, замерев в предчувствии надвигающегося разлома, страдая от изматывающей боли внизу живота – симптом рецидивирующего вируса, утопая во лжи , нашу улицу заметало снегами. Я без конца звонила матери, оставленной в холодном доме. Мысль о том, что хорошо бы перестать думать сразу и обо всём, вернулась ко мне впервые за последние четыре года. И с каждым наступающим утром, распахивающим окно в реальность, она сверлила мозг металлической стружкой. «Снотворное. Пить его без остановки, чтобы ночь не имела границ.» . Но снотворного почти не оставалось. Я была одинока в своей крошечной комнате, с разноцветными рождественскими фонариками на окнах. Гирлянды, расцветающие в сумерках, вызывали приступы какой-то магической тошноты.
«Снимешь к 8 марта» , - сказал весело Р.
Мой попутчик и друг, и нечто большее за долгие восемь месяцев.
Его редкие приходы, чёрный диван с красным покрывалом в гостиной служили ещё большим подтверждением ненужности. Я не верила ни во что. Кроме собственного уродства.
Р. любил мои ноги, кажется, за всю жизнь никто так их не любил.
Мы собрались поехать в Амстердам, смотреть Ван Гога, но горячка, в которой я провалялась всё Рождество в берлинской квартире знакомой немецкой переводчицы, настигла меня вторично. Так, как в эту зиму я не болела никогда. Это был не просто недуг, а что-то глубинное, выворачивающее внутренности наизнанку.
Третья часть жизни.
Болезнь обострила чувственность.
Из-под плеча Р., откинув голову, я смотрела на сетку зловещих рождественских фонарей. Покрываясь «гусиной кожей» при каждом прикосновении.
«Что с тобой, зверёныш?»
«Но как я могла, объяснить ему, почти незнакомцу, злую шутку зимнего Берлина, отсутствие угла, нет, не дома, а именно родного места – родины, старость матери, литературу, ещё раз литературу, и главное - звенящую пустоту будущего?»
Я совершала ошибку за ошибкой, за которыми крылась сжатая в комок нежность.
Весна была затяжной. Никак не сходил снег на полях. Немецкий язык, уроками которого я пыталась забить голову о предстоящем разводе, не шёл. Он требовал любви, а любви не осталось.
Мы поехали на Северное море, в Гамбург.
Красивый эклектический город. Наверное, мне бы хотелось там жить, если бы не климат.
Пляж в 70 километрах с плетёными кабинками от ветра.
Мы взяли одну на двоих, и пока Р. спал, я думала, что всё это мне напоминает «Смерть в Венеции» Томаса Манна. С одной лишь разницей – наш пляж был пустынен. Не было Густава Ашенбаха, наблюдавшего с мучительным влечением, возможно, из похожей кабинки, за прекрасным мальчиком Тадзио. Разве мог помыслить стареющий писатель о том, какая странная, губительная маска выпадет ему?
Иногда судьба подбрасывает человека как тряпичную куклу, и только в её ( судьбы) власти, сохранить ли невредимой жертву или переломить позвоночник.
Замёрзшие, мы зашли в кафе на берегу, выпить куриного бульона. Официантки там были все с пронзительно-голубыми, почти белёсыми глазами, с лицами, изрезанными глубокими морщинами. Их возраст было невозможно определить.
Р. сказал, что они много пьют.
«А что здесь ещё делать? Север.»
Кажется, мы были счастливы.
5.
Потом наступил провал, как бывает после недолгого счастья, которое в общем-то не имеет к тебе никакого отношения. Это чужое счастье, взятое взаймы.
Всё ещё держался холод.
«Ты знаешь, что такое Гренландия?», – спросила я Р.
«Часть суши», - сказал он.
«Это то, что принято называть душой».
Часами я смотрела сквозь оконное стекло, лёжа на чёрном диване с красным пледом, дожидаясь когда, наконец, стемнеет. Дни – один похожий на другой. Совершенно случайно получилось несколько необычных фотоснимков бледнеющего, потом синеющего и под конец совершенно чёрного окна.
Из телефонного разговора с матерью я вдруг узнала, что умерла Наташа Б.
Наташа жила на противоположной стороне моей улицы, сколько себя помню. Бывшая стюардесса, не перестающая удивляться « как наши самолёты ещё летают?». Она-то знала, о чём говорила. Отец не позволил ей выйти замуж из каких-то патологических соображений. Догадываюсь, что за мысль не давала ему покоя.
К своей дочери мог прикасаться только он.
« И как она умерла?» , – спросила я.
Сразу всплыл образ Наташи, в отвисшем трико, которая пытается подтянуться на турнике в ближайшем лесу.
Она любила ходить босой по снегу.
«Поставила ноги в таз с тёплой водой. И всё.», - сказала мама.
Наташу нашли соседи, дверь была не заперта.
Новость не вызвала во мне никаких переживаний. Я представила, как её заносят в автомобиль с надписью «Ритуальные услуги». И створки захлопываются.
В глазах у меня стояла большая синяя лопата для чистки снега, брошенная на дорожке к нашему дому.
Май. 15 г.
Германия, Штутгарт